string(9) "ru/Movies" string(9) "ru/Movies" Левиафан | Фильмография | Андрей Звягинцев

Левиафан

NON STOP PRODUCTION, Россия, 2014

Режиссер
Андрей Звягинцев
Актеры
Алексей Серебряков, Елена Лядова, Владимир Вдовиченков, Роман Мадянов, Анна Уколова, Алексей Розин, Сергей Походаев, Сергей Бачурский, Платон Каменев, Валерий Гришко
Год
2014
Производство
NON STOP PRODUCTION, Россия
Левиафан

"Для художника мало быть просто гражданином"

02.02.15г.

 

Андрей Петрович, меня поразил один художественный прием: фильм начинается и кончается пронзительными пейзажами, в которых нет ни одного живого человека. Пейзажи эти статичны, и это поразительные по красоте ландшафты. Мне лично как человеку русскому сразу пришли на ум строчки Пушкина — "И пусть у гробового входа / Младая будет жизнь играть, / И равнодушная природа / Красою вечною сиять". Будьте любезны, расскажите об этих образах равнодушной природы… Ее ли вы имели в виду, или это что-то еще?

Эта пушкинская цитата, не противоречит, по сути, тому, что я сейчас скажу. Понятно было, что история, рассказываемая в Левиафане, тонет в бытовых и даже банальных житейских подробностях, постепенно лишь поднимаясь до масштаба драмы. С тем, чтобы помочь выйти на уровень трагического звучания этой частной истории про маленького человека, про песчинку, необходимо было с самого начала задать эти, своего рода, реперные точки — в начале и в финале фильма. Мы спускаемся с условной высоты божественного творения, приходим к твари божьей, проживаем с ней эти несколько дней, ставших для нее трагическими, и опять уходим в это абсолютное безмолвие. Да, думаю, Пушкин здесь вполне уместен. В последнем кадре фильма — в шторме о скалы бьется красная металлическая бочка. Лично мне всегда мерещилось, что в этой бочке — как в “Сказке о царе Салтане” — заключен чей-то дух.

В середине фильма священник, отец Василий, рассказывает Николаю, как явился Господь Иову "в виде урагана". Так вот, там, в этой буре, есть, как мне кажется, следы этого присутствия. Кстати, с этим штормом на съемках нам крупно повезло. У нас был один-единственный день в зимней экспедиции, когда по прогнозам должен был быть шторм. Мы только что прилетели из Москвы. Это первый же день нашей зимней экспедиции. Камеру везли на автомобилях, а сами мы— оператор, художник, я и еще часть группы — летели самолетом. Мы уже были на месте и ждали, когда привезут камеру, выбрали точку, куда её поставить, видели, что буря ослабевает. В итоге успели снять только одну банку пленки, а это десять минут материала. Дальше, пока мы перезаряжали новую бобину, шторм сошел на нет, и больше не возвращался в течение нескольких дней, которые мы запланировали на съёмки зимних пейзажей. То есть, у нас был единственный шанс (и мы только позже это осознали), снять бушующий зимой океан. А этот шторм, волны, бьющие о камни железную бочку — эти кадры, конечно, были нужны.

Потрясающе. На меня очень сильное впечатление произвел тот факт, что в фильме фактически две музыкальные дорожки. Во-первых, это ошеломляющая и берущая за душу музыка Филиппа Гласса, если я правильно понимаю…

Да, это Филипп Гласс.

Да-да. Она только в начале и только в конце. В самом же фильме играет саундтрек из культурного пространства, в котором живут ваши герои. Расскажите немножко об этом, пожалуйста.

Было совершенно понятно, что в теле фильма не должен был звучать Гласс. У его музыки совершенно другой масштаб. Вход в историю и выход из нее — это некая рамка. Величестественная, могучая, как на котурнах, и уже внутри этой рамы — действительно будничная жизнь, сдобренная определенным звучанием, которое льется из каждого кафе. В каждом ресторане бряцает вот эта пустота, совершеннейшая попса, которую у нас величают шансоном. Люди, которые населяют пространство нашего фильма, слушают именно эту музыку, она часть того нравственного климата, часть той жизни, которая нас окружает. Есть, знаете, даже такое выражение: "какие песни, такие и мы". И наоборот.

А сочинение Филипа Гласса, которое мы использовали, называется Эхнатон. Мне кажется очень важным, что оно носит именно это имя. Египетский фараон, которого еще называют "первой личностью в истории цивилизации". Человек, который три с лишним тысячи лет назад первым в истории провозгласил единобожие. Опираясь только на свой царственный авторитет, он попытался повернуть весь ход истории в другое русло. Это был революционный поступок, граничащий с безумием: могучую цивилизацию, с языческим культом многобожия, с этой богатой, в веках устоявшейся традицией, повернуть совершенно в другую жизнь, полностью изменить жизненный уклад египтян. Это само по себе – грандиозное событие. Думаю, что Филип Гласс, сознавая невероятный масштаб личности Эхнатона, понимал, что столь же могучим должно быть звучание музыки, рассказывающей об этом человеке. Она могла звучать только в начале и только в финале фильма, открывать и закрывать нашу историю.

Кроме того, в самом фильме есть еще такой звук, музыкальный элемент, что ли — гул. Он был необходим как разбивка на главы для достаточно длинного повествования. Как текст нуждается в разбивке: "Глава вторая" — ты переворачиваешь страницу, выдыхаешь и читаешь дальше. Так и здесь должны быть какие-то лакуны, которые дают тебе возможность отпустить зрелище или, наоборот, с новой силой войти в него. Некие зазоры, пространство между эпизодами. Для того мы и придумали этот звук. Адрей Дергачев, звукорежиссер, с которым мы уже очень давно работаем, примерно похожую музыку создавал и для Изгнания. Здесь он сделал гул, который, в общем, почти одинаков, у него просто разная длина во всех этих четырех или пяти включениях. Какие-то нюансы внутри самого звука тоже менялись, но для обычного зрителя они почти не заметны, такая это тонкая работа.

Я когда его слышал, сразу вспоминал, что в одной из пьес Чехова есть за сценой (если я не ошибаюсь, в Вишневом саду) такой периодически возникающий звук. Я теперь понимаю, что это легкий элемент разбития сквозного повествования на главы, чтобы, как вы точно сказали, человек мог выдохнуть и смотреть дальше.

Да-да. У Чехова где-то вдали раздается звук, похожий на лопнувшую струну. Кажется так. Но, ей богу, что это за звук, известно было только самому Чехову, похоже.

В фильме набран абсолютно гениальный актерский состав. Николай, его жена, одновзводник, который к нему приезжает. Это персонажи на уровне Салтыкова-Щедрина или Гоголя, Диккенса. Включая и роли второго плана. У меня, у дилетанта, вообще было такое впечатление, что это не артисты, а люди, к которым подошли на улице и пригласили участвовать в фильме, основываясь на сходстве с героями… Понятно, что это не так. Я хотел бы спросить, как вы подбирали актеров? Я такого попадания давно не видел.

Ну, с актерским составом дело вот в чем: как правило, мы никогда не пишем сценарий под актеров, такого не случалось. Возможно, только вот в этот раз у нас маячили на периферии два персонажа: Мадянов Роман, который играет мэра, и Лядова Лена, которая играет Лилю — хоть эти решения и оставались для меня долго под большим вопросом. Все остальные персонажи, без ислкючений, подбирались уже под готовый сценарий.

Всякий раз, когда сценарий уже написан, у тебя возникает какой-то образ. Не то чтобы точное понимание того, как должен выглядеть этот человек, скорее общее ощущение: полноватый он, например, или стройный, блондин или брюнет, резкие у него черты или он скорее мягкотелый. То есть, даже внешние характеристики, я уж не говорю о внутренних (интроверт, экстроверт, какие-то градации между двумя этими полюсами). Я сейчас пытаюсь подбирать слова, хотя это трудно выразить. Ты видишь этого человека, закрыв глаза, и во время кастинга просто ищешь похожего на то, что тебе видится. И настает момент, когда ты находишь актера, который очень близок к тому, что тебе мерещилось. Важно понимать, что он всегда будет не попадать в этот образ до конца, всегда будет зазор, он скорее будет где-то рядом. Вот в этот момент ты утверждаешь этого актера, как бы отменяешь свое видение, чтобы не натягивать его на этот образ, а просто отдаешь права ему. Как будто стираешь себе память приборчиком из фильма Люди в черном. Если бы вы посмотрели картину, а потом, выключив память, прочли сценарий, очень может быть, вам бы увиделись какие-то другие персоналии. Я хочу сказать, что люди, сыгравшие в картине — это актеры со своим естеством, своей экзистенцией, своим человеческим существом. Они как бы выместили персонажей и стали самими собой. Я стараюсь не навязывать актеру способ игры и не говорю: "сыграй мне такой-то характер". Это исключено, это выведено из нашего лексикона. Человек органичен, какой он есть в этих предлагаемых обстоятельствах, так он и действует.

Вы используете прием, который встречается относительно не часто, особенно в западном кино. Я не хочу раскрывать секреты, поэтому сформулирую аккуратно. Многие самые страшные сцены в кадре не видны. Закрывшаяся за персонажем дверь, звук из-за границы кадра, лицо героини перед каким-то действием, которое само в кадр не попадает. Вы как художник могли бы сделать наоборот, это все можно было бы показать, но вы этого не сделали. На меня это производит огромное впечатление, потому что я сижу вот уже сколько недель и додумываю, а что же все-таки там произошло? Как это все было? От этого еще страшнее. Как вы принимаете это решение как художник? Когда вы смотрите на собственное повествование, и вам нужно перенести его на экран, как вы решаете, что покажете, а что — оставите за кадром?

Чем меньше сказано — тем лучше. Этот принцип аскезы помогает создать совершенно точно вами определенное состояние, когда зритель домысливает что-то, живо волнуется внутри себя. Это как с чтением литературы… я давно заметил: если зритель читал литературное произведение, он почти наверняка будет отрицать экранизацию. А почему? Не потому, что ее сделали неталантливые люди, а потому, что у каждого свой театр в голове. Литература предполагает огромное пространство для твоего собственного воображения, домысливания и видения. Ты читаешь роман, и у тебя возникает пространство, цвет обоев, цвет платья, освещение, мизансцена, персонажи… А при переносе литературного сочинения на экран ты как бы заставляешь эти смутные образы затвердеть, фиксируешь точно: нет, ребят, не такие обои, а такие, не овальный стол, а прямоугольный, а над ним плафон не зеленого цвета, а вовсе даже оранжевого. И все тебе говорят: "Нет, ну нет, это не Болконский" или "Какой же это Раскольников?"

Я, может быть, много на себя беру, но я почти убежден, что часто именно по этой причине происходит неприятие экранизаций известных всем литературных сочинений. Ты уже увидел "свой фильм", и в твоей голове это идеальный фильм. Поэтому мне кажется, что сильнее недопоказанное, неувиденное, а только заброшенное как намек, обозначенное начало действия. Вот она вошла к нему в гостиницу, и дальше склейка. И зритель увидит дальше все сам, самым лучшим образом все увидит. Надо сказать, что мы ведь уже давно работаем с Олегом Негиным, с автором сценария, — и на Изгнании, и на фильме Елена, и сейчас на Левиафане. Еще четыре замысла у нас лежат на столе, ждут своего часа. Мы знакомы 14 лет, так что уже давно договорились о языке. Поэтому в сценарии с самого начала практически не было таких элементов, которые пришлось бы купировать и превратить в закадровые события. Первое и самое сильное впечатление уже в сценарии на меня произвело то, что в сцене конфликта друзья Николая убегают в лес, а мы остаемся с мальчиком и Анжелой. Уже на севере мы нашли поляну у озера, и лес из сцены убрали — там не было, естественно, никакой растительности, там тундра, нет деревьев в принципе. Только рябины в жилых поселках посажены у домов, как самые морозостойкие. Так что мы отказались от леса, переместив действие на берег с большими валунами.

Там есть момент — раздается очередь из Калашникова. И мы не понимаем, кто в кого…

Да. Кто в кого, да.

И люди в кадре вздрагивают. В зале было мало народу, потому что это был специальный показ, можно сказать, для меня устроенный, чтобы нам с вами было о чем говорить в этом интервью. Так вот, мы все аж подскочили.

Это просто страшнее работает, чем если бы мы просто показали банальную драку.

Знаете, мне еще мальчиком посчастливилось, я посмотрел Иваново детство. У Тарковского ведь тоже расстреливают за кадром. Все, что видит зритель, — это карточка мальчика и слово "расстрелян". Еще один вопрос, — простой, но важный. Это, конечно, история с тем человеком из Колорадо, который построил бронированный бульдозер и на нем отомстил. Расскажите о том, когда вы впервые об этом прочли и какую роль эта история сыграла, когда вы писали и снимали Левиафана.

В 2008 году я снимал в Нью-Йорке коротенький фильм, пятиминутный, новеллу для большого омнибуса Нью-Йорк, я тебя люблю. У меня была переводчик Инна Брауде. Девушка, которая уже много лет живет в Америке, а сама она, по-моему, родом из Киева. И однажды во время обеденного перерыва она, знаете, не рассчитывая произвести эффект, рассказала эту историю о Химейере. Рассказала просто, чтобы занять время. Но когда она подошла к финалу, помню, у меня было такое невероятное чувство потрясения, такой живой образ противостояния и бунта, протеста против несправедливости мира, что меня это очень сильно захватило. Я тогда же ей, помню, сказал, "вот бы снять про это фильм", а она ответила "да, было бы прекрасно". Дальше было так: я вернулся в Москву, рассказал эту историю Олегу, она его не впечатлила, можно сказать, совсем. Он сказал: "Да ну, ну что это? Рэмбо: первая кровь…" — и так далее. А я все не остывал, думал, что это могучий замес, глина для чего-то большего. В результате стало понятно, что если и делать историю Химейера, то надо переносить ее на нашу почву: увидеть этого вот русского Николая, который попадает в схожие обстоятельства. Марвин Джон Химейер несколько месяцев сооружал этот колпак, в который сам себя запаял, замуровал фактически: бронированный колпак для кабины бульдозера. У него там и видео-наблюдение было, и громкая связь, то есть оснастил себя он очень основательно. У него было время подумать. Это не яростный шаг, сделанный от отчаяния, дескать, "раззудись плечо", это взвешенный поступок. Он шел на этот самоубийственный поступок, он запаял себя так, что проникнуть к нему снаружи было невозможно. Взял с собой оружие и в результате застрелился там, в кабине, завершив задуманное. Было понятно, что все это — не в русском, что ли, характере. Такое, конечно, возможно и даже случаи подобного рода всем нам известны. В том же Новосибирске, откуда я родом, несколько лет назад случилась история, которая кажется похожей. Там женщина, взрослая женщина лет 60ти, устав ходить околачивать пороги офиса "Единой России" (было зафиксировано, наверное, 20 ее визитов туда) с тем, чтобы добиться справедливости от какой-то строительной компании, в итоге принесла туда банку бензина и покончила с собой самосожжением прямо в этом офисе "Единой России". Таких историй можно найти не одну: отчаянных, необратимых поступков, которые ты совершаешь, когда уже совсем никак не можешь пробиться к этому монстру, который игнорирует тебя, потому что абсолютно равнодушен к тебе. И тем не менее такой финал, финал с разрушением или саморазрушением, он не типичен. Потому что русский человек, во-первых, терпелив до покорности, а во-вторых, такой финал будто бы разрешает эту историю. Вот она начинается с противостояния, вот это противостояние проиграно, вот все валится в тартарары, вот человек садится на трактор, едет и сносит административное здание. Своего рода хэппи-энд. У нас даже первый вариант сценария таким и был. Николай сносил полицейский кордон, въезжал в город и сносил там двухэтажное здание муниципалитета, в котором располагались и полиция, и суд, и администрация города — такое часто встречается в маленьких городах. И мы даже искали эту площадь, где можно было бы в городское пространство инсталлировать декорационный объект. В конце концов, как-то мы чудесным образом пришли вдруг к тому, что не надо этого финала, что нужно совсем по-другому завершить наш фильм. Можно теперь сказать, что это зерно, зерно истории Мартина Джона Химейера упало в нашу почву и, в общем, растворилось в ней. Поставив сейчас рядом эти два сюжета, пожалуй, сомневаюсь, что кто-то нашел бы следы одного в другом. Зерно это растворилось и стало совершенно новым авторским произведением.

Последний мой вам вопрос… я его специально оставил напоследок, вы сейчас улыбнетесь, потому что про это всю жизнь можно писать тома, но я его все же задам. Ваш фильм — произведение художника, это искусство, и вот оно перед нами. Это с одной стороны. Но с другой — фильм этот, конечно же, огромный гражданский акт. Там много что сказано. Когда вы начинали снимать Левиафана, кто вас больше вел за собой, художник или гражданин? Есть ли в вас этот конфликт? Одно дело писать роман Чернышевского "Что делать?", который представляет собой гражданский акт, другое дело писать какие-нибудь ранние рассказы Тургенева, где все необычайно красиво, но ничего гражданского в них нет. А вот вы создали такое синкретическое произведение, в котором и художественное поражает, и от гражданского никуда не деться.

Не знаю, видели ли вы Елену, но в этом фильме был намечен мой ответ на этот вопрос. Что касается Левиафана — я постараюсь сейчас подобрать слова так, чтобы ответить на него четко, не запутав ни себя, ни вас. Видите ли, я сейчас стою на позиции, что эта картина целиком и полностью находится на территории искусства. Возможно, это защита от предстоящей реакции общества на нее. Возможно, что это даже напрасные какие-то слова — то, что она целиком и полностью на территории искусства ясно и без того. С одной стороны, это некая охранная грамота, которую я декларирую, чтобы защитить фильм от нападок, потому что нападки, убежден, будут. Особенно на сегодняшнем фоне пробуждения национального самосознания. И тем не менее, это не просто уловка или ход конем. На самом деле здесь очень много правды. Я прекрасно понимал, что быть исключительно и только гражданином при создании произведения, — этого мало. Необходимо, чтобы высказывание, которое созрело в твоем гражданском сердце, обрело универсальную форму, форму того, о чем мы сейчас с вами говорим, когда произносим это слово "художественность", то есть форму искусства. Искусство — оно пронзает твое естество значительно более глубоко, оно порождает в тебе мысли куда более глубокие, чем просто статья, которую, например, с яростью пишет человек, увидевший какое-то явление в жизни страны, задевшее его воспаленное сердце. Это всегда сильно, если это сердечно и искренне, если это взвешенно и умно. Но это не обладает такой силой проникновения, как художественное произведение. Искусство охватывает все твои сферы, пробирается куда-то под кожу — и там уже начинает бродить твой собственный сок и гражданина, и поэта, твой собственный гнев, твоя надежда, твой собственный опыт встречи с миром. >

 

Федор Урнов
"ИНТЕРВЬЮ"