Нелюбовь

NON STOP PRODUCTION, Фетисов иллюзион, Why Not Productions, Senator Film, Les Films du Fleuve, Россия, 2017

Режиссер
Андрей Звягинцев
Актеры
Марьяна Спивак, Алексей Розин, Матвей Новиков, Марина Васильева, Андрис Кейш
Год
2017
Производство
NON STOP PRODUCTION, FetisOFF IllusiON, Why Not Productions, Senator Film, Les Films du Fleuvee
Нелюбовь

Нелюбовь Звягинцева. Замкнутый круг метафор.

Декабрь, 2017г.

 

1.

Писать о фильме, который все давно посмотрели, о котором высказались маститые критики, — дело рискованное, неблагодарное. Но не все вопросы были освещены и раскрыты, значит, остается возможность найти ключ к пониманию картины.

Эхо споров вокруг Нелюбви продолжает расходиться по социальным сетям. Название картины становится нарицательным понятием, следовательно, задели за живое, попали в точку. Реакция на фильм была кардинально противоположной: от признания Нелюбви очередным шедевром, до оценки ее как проходной ленты, рассчитанной на мнение конкретного жюри и клишированного зрителя. Однако операторская работа Михаила Кричмана, снявшего две предшествующие картины (Левиафан в 2014-м и Елена в 2011-м) Андрея Звягинцева, признается всеми. Камера мастера оправдывает и бесконечное хождение действующих лиц (уже традиционное после Елены), и подробную описательность пейзажа. Холодные тона, протяжный бледно-голубой фильтр, в котором окружающее становится стеклянным и неживым. Межсезонье, уходящее в длинные утвердительные планы, с цитатами из Брейгеля и малых голландцев, отмеченные и критиками, и зрителем, выполнено безупречно. Звягинцев повторно использует свои коронные приемы как метафору замирания и пустоты: те же голые ветки и недвижимый воздух, что и в предыдущем фильме; тот же свет, не опознанный ни как утренний, ни как вечерний. Верещагинские вороны в Елене, вещающие на обглоданных деревьях, как на горе черепов, — и отдаленное карканье над зеркальной водой в Нелюбви — намек на грядущую смерть. Буквальные отсылки к войне, выпирающей только в самом конце картины, — парафраз Апофеоза.

Режиссер прибегает к знаковым понятиям, подсказывая и предвидя грядущие события. Чего стоит оградительная строительная лента, заброшенная ребенком на дерево! Во время выхода фильма именно она стала символом борьбы москвичей за право собственности. В последних кадрах, уже выцветшая, она все так же развевается на голых ветках, как надежда на возрождение сознания.

Нарастающий в обществе регресс, о котором начат разговор в предыдущих картинах, подхватывается и раскрывается в Нелюбви. К середине фильма зритель возвращается в узнаваемую локацию — бетонные стены с большими окнами и длинным стеклянным балконом, по которому ходили герои Елены. Тема равнодушия и жестокости, вживляемых как нечто естественное и нормальное, здесь рассмотрена из точки отсчета. Нелюбовь, как промежуток между любовью и ненавистью, серое безразличие, которое недостойно даже нового отдельного понятия, названия, слова.

Там, где кинематографическое высказывание тоньше и прозрачнее, работают не только цвет и картинка, но и звук, пронизывающий и точный. Благодаря композитору Евгению Гальперину слуховые ощущения становятся тактильными: холодный воздух и озноб неизвестности ощутимы физически, переход от хруста сломанной ветки к музыке и обратно сливается в единое.

Белый шум тишины и шелест листьев, топот выбегающих из школы детей, легкий гул поднимающегося лифта с офисными служащими — концентрация на простых машинальных движениях, на привычных, незаметных звуках, складывающихся в существование, дает возможность почувствовать ход времени. Идущие постоянным фоном за кадром действительности, они указывают на неумолимость, неизбежность встраивания в социальный механизм, где все идет по единой схеме, скукоживается и выцветает.

Даже серо-голубые глаза ребенка, всматривающегося в расплывчатый пейзаж, теряют выражение. Активное действие фильма начинается с приходом потенциальных покупателей квартиры, в которой живут герои. Супруги разводятся и продают жилье. Их двенадцатилетний сын остается и без семьи, и без дома. Взрослые заняты собой и своей новой личной жизнью, в которой все должно быть иначе, в которой нет никакого "мы" и где общий ребенок становится лишним. Колесо равнодушия продолжает закручиваться: родители, не понимающие друг друга, без конца выясняющие отношения; якобы тихие соседи, ругающиеся за стеной; новые жильцы, ждущие ребенка (уже на коротких фразах покупателя понимаешь, что и в этой семье будет не все благополучно) — конвейер разрушенных жизней. Мы видим, что вокруг все именно так. Мы пытаемся вырваться, как и герои фильма, но не можем. Почему? Это один из вопросов, поставленных перед зрителем. Ничего вроде бы не значащие мелочи: подзатыльник и мелкое унижение на глазах гостей — признаки невнимательности, неумение и нежелание понимать, ценить и беречь, отношение ко всему живому и неживому как к незначительному, временному. Безвременье как промежуток между белым и черным — серость, из которой вырастает мгла жестокого будущего. Ничего не нужно делать, достаточно бездействия. Стоит только остаться равнодушными, и все самое дорогое поглотит ничто — за неизвестностью последует чернота.

Звягинцев снимает не очередную притчу, не авторское или только фестивальное кино — статуэтки не являются главной целью. Следуя за мыслью, начатой в Елене, он пытается вскрыть источники равнодушия и насилия, царящие в обществе, создавая драму о жизни обывателей, снимая для обывателей, стараясь говорить с ними на их же языке. Это редкая для российского кинематографа гуманистическая картина, ставящая перед собой задачу изменить сознание массового зрителя — утопическая идея, внушающая, тем не менее, уважение. Отсюда морализаторство, очевидные цитаты и прямые высказывания, за которые так ругают критики. Социальное кино, снятое для широкой аудитории, не способно работать с намеками и тонкими аллюзиями. Максимум, что можно себе позволить, — это вытаскивать зрителя визуальными приемами, тянуть в эстетическое всеми путями — через красоту к пониманию.

 

2.

Будучи еще совсем девочкой, я проходила мимо интерната и увидела у ограды рыдающего малыша. Он глотал слезы беззвучно, зажмурившись, пряча отчаяние куда-то глубоко в себя, понимая, что его никто не видит, что его горе никому не интересно. Он плакал так, будто кроме него никого на свете не было, даже бога (скорее всего, он и не знал о возможности его существования). Мальчик, рыдающий за дверью, случайно узнавший, что не нужен родителям, в точности повторил те воспоминания — в немоте, беспомощности, нигде.

Погружаясь в картину, секунду назад узнавая себя в героях, убегающих от всего, что может нарушить хрупкий комфорт, от всего, что мешает строить позитивное будущее, неожиданно оказываешься перед тем, чего так бежишь. Оператор будто берет за шкирку, ведет из угла в угол, отвлекая и заманивая, и вдруг, с разбегу, дистанция сокращается до минимума, и зритель оказывается перед лицом трагедии — в точности как еще один бессильный ребенок, идущий мимо чужой беды. Общая беспомощность находящихся в неведении, в темноте — на экране и по обратную сторону, в зрительном зале, — темнота как зеркало для героев.

Неизвестность замыкает и сам фильм. Мальчик уходит из дома и пропадает, будто не было (и мы наконец узнаем говорящую фамилию героев — Слепцовы). Его ищут, и этот розыск, долгое хождение за бригадой неравнодушных поисковиков по пегой земле в проталинах, по заброшенному сталкеровскому зданию — путь по своим ошибкам, шанс двух взрослых людей выскочить из инфантильного существования в осознанность, почувствовать потерю. Даже здесь к исчезнувшему нелюбимому ребенку отношение обнулено. День назад он был не нужен, а сегодня пытаются его найти, то есть перестают думать о сыне как о вещи. Трагедия доходит до них постепенно, прорываясь сквозь слепоту восприятия, и только в главной страшной сцене, в морге, перед неопознанным трупом, они понимают происходящее. Мать говорит, что у сына было родимое пятно на груди, которого еще недавно она не вспомнила. Абстрактный мальчик, ненавидимый еще в утробе, принесший боль при родах, так похожий на нелюбимого мужчину, отторгнутый как еще одно виноватое мужское существо, становится реальным и близким.

Но даже теперь, стоя перед трупом, супруги не готовы окончательно понять происходящее, не способны действовать осознанно. "Я никогда бы его не отдала", — кричит героиня, пытаясь отбиться от собственной вины. Истерика матери и рыдания отца — это запоздалое осознание и слезы о себе, недолгий стыд перед собой, попытка оправдать себя в своих же глазах.

Финал одновременно остается открытым и ставит жирный крест на светлом будущем бывших супругов. Что именно случилось с мальчиком, до конца не проговаривается. Пропавший ребенок, которого оба хотели спихнуть то на озлобленную бабушку, то друг на друга, то в интернат, выкинуть из жизни как напоминание о неудачном браке, по факту оказывается единственной возможностью оживить выскобленную способность чувствовать. По диалогам двух задерганных людей не совсем понятно, каковы были их отношения раньше. Крики и оскорбления говорят скорее об утрате надежд, чем о равнодушии. В любом случае, их взаимные обиды полностью падают на сына, концентрируются в нем. Можно ли начать заново, перешагнув через собственного ребенка? Способно ли общество, ходящее по трупам, создать иную действительность?

В новой семье герой относится к годовалому сыну, рожденному от якобы любимой женщины, точно так же — он чуть ли не бросает надоевшего малыша в манеж, не обращая внимания на его плач. Героиня, нашедшая нового любовника, сосуществует с ним и окружающей действительностью на той же дистанции. Способность любить и, значит, быть любимым утрачена.

Нелюбовь как вирус покрывает и людей, и вещи, и понятия, переходит по наследству, встраивается в геном. Невозможность что-либо создать без навыка любить, что-либо объяснить без понимания главного кажется Звягинцеву абсолютной. Но он не первый режиссер, заговоривший об этой теме в российском кинематографе, но, кажется, единственный, сделавший это так откровенно. Еще в картине Павла Лунгина Такси-блюз (1990 год) герой Мамонова пытался научить простой работе мойщика машин. "А ты полюби этот коврик!" — кричал он напарнику, теряя терпение и озверевая. Тот, кто понимает источник равнодушия и несостоятельности, от бессилия впадает в отчаяние, кричит прямым текстом, капслоком, то есть, ведет себя как неприспособленный, как тот, кто еще может остро чувствовать отчаяние, боль и бессилие, — "невзрослый".

История, на которую ссылаются критики и сам режиссер, рассказанная Ингмаром Бергманом в Сценах из супружеской жизни (1973 год), где дети появляются в первых кадрах, а далее выносятся за скобки существования, пока родители строят свою жизнь, получает у Звягинцева буквальное воплощение и обратный итог. Ребенком, как символом жизни, жертвуют, не глядя. В действительности, где кругом сплошное насилие, живое несовместимо с благополучием — слишком затратно эмоционально. Небытие в незнании, как жизнь в матрице, в социальных сетях, в созданной кем-то легенде, легче и желаннее — оно не требует действий. Безучастие героев, как бегство от боли, должно вызывать сочувствие, но ничего подобного не происходит. В конце фильма с трудом вспоминаешь их имена — равнодушие включается и здесь. Нельзя стать важным, любимым, если не способен к эмпатии, к нравственному действию. Равнодушие окружающих друг к другу порождает слабость и отстранение. Отстранение потакает ситуации, где насилие будет принято и съедобно. Отстранение приводит к легализации насилия. Насилие приводит к войне. В связи с этим сравнение развода супругов с разъединением и войной когда-то родственных государств не кажется пафосным и притянутым. Невидимое, серое бездействие, непротивление злу ведет к глобальным последствиям — очевидная истина, стертая из современного контекста. Звягинцев смеет на ней настоять. Прямое высказывание становится единственно возможным, когда речь идет о самом страшном — гибели ребенка и о войне. Но режиссер оставляет надежду: мальчик, как символ любви, пропадает. Погиб он или просто пропал — до конца не ясно, следовательно, вопрос исхода противостояния остается открытым.

Начиная с подсказок и продолжая очевидными символами, режиссер доводит метафору до голого факта — отрывок из передачи с Киселевым об Украине, крупные буквы во весь экран на спортивной кофте в самых последних кадрах — то есть, буквально называет вещи своими именами. Однозначность сценарных ходов в конце фильма похожа на прямой удар — нарочитый, но сокрушительный. По сути, это тот же прием, что используется в самом начале, когда зрителя тыкают носом в детское горе. Там хотелось утешить ребенка, вбежать в кадр и унести. Тут хочется спасти нас всех. Это решение рассчитано именно на такое чувство — подтолкнуть к действию, разорвать круг равнодушия — что отчасти удалось хотя бы в поле зрительского восприятия.

 

Елена Дорогавцева
Журнал "Знамя"